С. А. Иванов - Блаженные похабы
Ночью юродивый умер. Проделанный им путь (из монастыря — в город) вскоре будет повторен Симеоном Эмесским, однако Марк еще не решается на столь откровенную агрессию, какая станет характерна для Симеона: правда, Марк крадет на рынке, но в то же время честно зарабатывает в бане. Как мы увидим ниже (см. с. 113), Симеон зарабатывать не умеет, а в баню является, чтобы безобразничать. И тем не менее Даниил твердо знает, что юродивый потому и юродивый, что он надругивается (καταπαι£α)[235]° над окружающими; даже если Марк почему‑либо этого не делает, нужно спровоцировать тайного праведника, чтобы выявить его принадлежность к той категории святых, чьей особенностью является агрессия против мира. Итак, перед нами уже — отрефлектирован- ная религиозной мыслью особая группа праведников.
Вот как описывает этот «орден»[236] Евагрий Схоластик (конец VI в.):
Скажу еще и о другом, чего чуть не упустил, хотя это важнее всего (остального). Существуют немногочисленные (подвижники), но они все‑таки есть, которые, как только через добродетель удостоятся того, чтобы стать бесстрастными (άπαθβΐς· ανοα), возвращаются в мир, в самую гущу треволнений (έν μέσοις θορύβοις·); притворяясь помешанными (παραφόρους* σφας), они таким образом попирают тщеславие, которое душа, согласно мудрому Платону, снимает в качестве последней одежды (δν τελευταΐον χιτώνα κατά Πλάτωνα τον σοφόν ή ψυχή πέφυκεν άποτιθβσθαι)… Таким образом их любомудрие заключается в том, что они бесстрастно едят (то απαθώς* έσθίαν φιλοσοφουσι), где бы им ни предложили — в харчевнях или у лотков, не стесняясь ни места, ни лица, вообще ничего. Нередко посещают они и бани, и там бывают большей частью вместе с женщинами (βαλαναοις* 8е συχ- νοίς όμιλοϋσι, τα πολλά γυναιξι συναυλιζόμενοι), и моются с ними, покорив страсти так, что имеют тираническую власть над (своей) природой и не склоняются на требования собственного естества ни от взгляда, ни от прикосновения, ни даже от объятия женского, но хотят с мужчинами быть мужчинами, а с женщинами — женщинами, желая причаститься каждому естеству, а не принадлежать только одному. Образ жизни их столь точно уравновешен на весах, что, даже когда они сильно отклоняются в сторону, это отклонение совершенно неощутимо, несмотря на мощный размах. Для них настолько смешаны противоположности (ведь Божья благодать соединяет несоединимое и вновь разъединяет), что в них сосуществуют жизнь и смерть… И так в них обе жизни переплетены, что даже совершенно отвергнув плоть, они по- прежнему живут и общаются (συναυλίζονται) с живыми… всех слушают и со всеми встречаются (συγγίνβσθαι)… А когда приходит к ним гость… они выдумывают особый род поста — едят нехотя[237].
Этот интересный текст ставит ряд проблем: во–первых, Евагрий безусловно описывает здесь юродивых, но почему‑то не называет вещей своими именами. Во- вторых, он относит существование описанных им подвижников к середине V в. — их якобы видела императрица Евдокия во время своего паломничества в Палестину. Если существование монастырского юродства или зачаточных форм юродства городского для столь раннего периода еще можно допустить, то юродивые на высшей стадии своей агрессии, описанные Евагри- ем, суть все‑таки порождение иного времени. Скорее всего, историк обобщил и «удревнил» тот самый имевшийся в его распоряжении материал о Симеоне Эмес- ском, который вошел в другую часть «Церковной истории» (см. ниже, с. 103).
Но проблемы на этом не заканчиваются: Евагрий в вышеприведенном пассаже не только подводит под юродство теоретическое обоснование, но и ссылается, неожиданным образом, на авторитет Платона. Между тем у философа нет подобного высказывания. Эта псевдоцитата отдаленно напоминает разве что те слова из диалога «Федон» (87d‑e), где говорится, что тело есть «последняя рубашка» души[238]. Зато Афиней и Прокл действительно приводят похожую цитату[239]. Ту же самую мысль раннехристианский писатель Ипполит Римский приписывает индийским «брахманам»[240]. Опять–та- ки на «брахманов» и «гимнософистов» ссылается в схожем контексте и неоплатоник Порфирий. В. М. Лурье полагает, что все эти тексты, включая интересующий нас пассаж Евагрия, восходят к какой‑то общей эллинистической традиции о «нагих мудрецах», из которой идеологи монашества, примыкавшие к окружению императрицы Евдокии, почерпнули «идеологию юродства»[241]. Наблюдения В. М. Лурье (и помогавшего ему А. Г. Дунаева) чрезвычайно интересны. Пожалуй, от них укрылся лишь один текст, также имеющий несомненное отношение к той традиции, которую они реконструируют: это пассаж из императора Юлиана, автора, весьма чуткого ко всякому религиозному синтезу: «Я полагаю, что лишь одному Сократу и немногочисленным его приверженцам, являвшимся поистине счастливыми и блаженными (μακαρίοι?), удалось снять последнюю одежду честолюбия (τον έσχατον άττοδύσασθαι χιτώνα τή? φιλοτιμία?). Честолюбие — это ужасная страсть»[242]. Итак, можно принять за доказанное, что оговорка о Платоне, вырвавшаяся у Евагрия, не может быть случайностью, особенно учитывая, что нигде больше он великого философа не поминает. Видимо, слова насчет «последнего хитона» — единственный осколок солидной апологетической традиции: христианские интеллектуалы уже во второй половине V в. обосновывали эксцентричную аскезу некоторых монахов ссылками то ли на Платона, то ли на «гимнософистов», причем аргументацию без зазрения совести черпали у своих языческих предшественников и оппонентов[243].
Глава 4. Святой дебош
Теперь уже культурная сцена восточного православия была достаточно подготовлена для появления настоящего, «классического» юродивого. Первым таким персонажем стал Симеон Эмесский. Его краткое житие содержится у Евагрия Схоластика[244], а полное было написано в VII в. кипрским епископом Леонтием Неапольским (BHG, 1677)[245]. Как можно заключить из текста жития, Леонтий сам в Эмесе никогда не бывал. Видимо, в рассказе об эмесском периоде жизни Симеона он опирался на какое‑то просторечное житие патеричного типа, составленное в 560—570–е гг.[246] Хотя сам Симеон был сирийцем (и при том, что древнейшая сирийская рукопись двумя веками старше древнейшей греческой), имеющееся сирийское его житие является переводом с греческого[247].
Время жизни Симеона определяется как первая половина VI в. Значит, агиографа отделяет от его героя примерно сто лет (Леонтий умер в середине VII в.), в течение которых, следовательно, и сложился культ юродивого не только в самом Эмесе, но и на далеком от него Кипре. Это — первое чисто «юродское» житие, ставшее образцом для всей «юродской» агиографии[248].
В какой атмосфере вызревало это житие? Было ли византийское общество начала VII в. каким‑то особым образом сосредоточено на проблемах безумия? Скудные свидетельства об этом приходят к нам из весьма экзотических источников. Среди рассказов персидского писателя Фахриддина Али Сафи, собранных в сборнике Lata’if al‑Tawa’if «Латоиф–ут–тавоиф» (написан в 1532— 1533 гг.) есть один, явно восходящий к какому‑то недошедшему греческому прототипу: «Кто‑то из великих ученых Египта рассказывал: Как‑то правитель Египта направил меня посланником к Хиркилу (Ираклию. — С. И.) в Рим величавый. Войдя во дворец, я увидел юродивого, прикованного к ножке трона золотой цепью. Ужимки и повадки его были удивительны. Я заинтересовался им. Когда Хиркил занялся беседой с собравшимися, я высунул язык и подразнил юродивого. Тогда он громко сказал: Вот так дела! Я в цепях, а он на свободе!»[249]. Али Сафи — единственный автор, кто сообщает нам об институте «императорского дурака», да еще прикованного к трону. Нив арабских, ни в каких‑либо других, более ранних источниках не удалось отыскать ничего похожего на этот рассказ — но он, разумеется, не выдуман и самим Али Сафи. «Великий ученый Египта», отправляющийся к императору Ираклию, весьма напоминает Стефана Александрийского, который действительно прибыл в Константинополь в 619—620 гг.[250]
Кроме того, у Бар Эбрея, сирийского христианина XIII в., в «Смешных историях» рассказывается несколько похожих анекдотов, вращающихся вокруг Ираклия и прикованных сумасшедших[251]. Но еще гораздо важнее те из анекдотов Бар Эбрея, которые кажутся далекими отзвуками юродских житий. Например такой: «Одному лунатику сумасшедшие сказали: Подсчитай, сколько нас, сумасшедших, в Эмесе. И ответил он: Я не могу это сделать, ибо вас очень много; легче сосчитать умных, их куда меньше»[252]. Эмес и лунатики сразу наводят на мысль о Симеоне (ср. с. 116), а изобилие сумасшедших напоминает о том, что этот святой называл сумасшедшими здоровых (ср. с. 113). У Бар Эбрея о самом юродстве нет ни слова, но эта дожившая до его времени шутка может свидетельствовать о том, что история Симеона Эмесско- го продолжала жить в фольклорной среде через много столетий после Леонтия Неапольского. А может быть, все наоборот, и сама история еще старше жития Симеона? Не исключено, что это именно Леонтий перерабатывал уже ходившие в его время популярные байки. На такую вероятность указывает еще одна шутка, рассказанная Бар Эбреем: «Сумасшедший, когда дети бросали в него камни, убежал от них и повстречал женщину с ребенком на руках. Он подошел к ней и ударил ребенка так, что едва не убил. Женщина воскликнула: “…Что плохого сделал тебе ребенок?” Сумасшедший сказал: “О, блудница, подожди, когда он подрастет немного, он будет еще хуже тех, что бросали в меня камни”»[253]. Эта история очень напоминает один эпизод из жития Симеона о девушках, певших про святого куплеты и наказанных им (см. с. 118). Только у Леонтия пророчество о будущем злонравии поплатившихся девушек представлено с сочувствием, а у Бар Эбрея — с издевкой. Не исключено, что агиограф Симеона взял современный ему анекдот «о дураке» и вывернул его наизнанку.